Немцов мост
Его убили, чтобы нам было страшно. Убили и прикрыли труп телеграммкой соболезнования
Его убили, чтобы нам было страшно. Убили и прикрыли труп телеграммкой соболезнования
Медленно, в молчании, огромный поток людей протекает сквозь рамки и вливается в узкий Китайгородский проезд. Никогда я не видел такого молчаливого собрания стольких людей под многочисленными бело-сине-красными флагами. Сырой ветер хватает черные ленты и перечеркивает ими полотнища. Медленно, медленно, с частыми остановками, людской поток течет к реке, на той стороне которой в сером небе тяжелыми инфернальными клубами дымятся трубы ТЭЦ.
Это старая, исконная Москва, по одну сторону — здание ЦК КПСС, по другую — здание Совнархоза, это место, над которым витают духи русской истории: Орджоникидзе, прикладывающий дуло ко лбу, бледное лицо Бухарина, прижатое к стеклу серого дома… И так странно, так дико видеть среди этих теней кошмарного прошлого веселого, высокого, улыбающегося Бориса, неунывающего Бориса, жизнелюба Бориса, которого спецбригада подонков, прикрывшись снеговозом, убивала в пяти минутах ходьбы отсюда. Но мы идем туда почти час.
Человеческий поток немо белеет тысячами белых листов в черных рамках. Это плакатики, которые раздают девочки-активистки. Есть среди них плакатик «Пропаганда убивает», есть «Борись», который демонстрирует мальчик в зеленом комбинезоне, сидящий на плечах у папы, — но главный: «Слов нет». Множество людей идут с мрачными и тяжелыми лицами, в онемении. И самодельных плакатов сегодня гораздо меньше, чем обычно. Поначалу я вижу только один, на большом картоне немножко неловко, кривовато наклеены обложки брошюр Немцова и написано: «Почтите память! Прочтите его экспертные доклады!» И столько боли в просьбе…
Снова встали. Во всю ширину проезда тянется узкая лента белой дешевой материи, а по ней идут красные и черные буквы, смазанные от старания, а может, от влаги в воздухе. Чтобы прочитать ленту, надо идти метров двадцать. «Блаженны алчущие и жаждущие правды. Мф 5:6». Два лица над белой полоской глубоки, словно пропасти. Затягивают взгляд эти лица. Мужчина лет сорока, высокий, дюжий, лицо его под серой обтягивающей шапочкой смугло и имеет то выражение бычьего, тяжелого упорства, которое может быть только у мужчины, которого достало. Подняв руку в черной перчатке, он держит в ней листок со словом «Борись». Через несколько человек от него стоит пожилая женщина в длинном пальто цвета малины, с седыми волосами и тем выражением бесконечной усталости, которое появляется в глубоком горе. Она закрывает глаза. А дальше еще одна женщина, аккуратно держащая над лентой со словами Евангелиста Матфея крошечную икону.
В небе появляется вертолет в сопровождении еще какой-то полицейской хрени: два беспилотника, один крестообразный, другой — с красным и зеленым огнями на крыльях. Да где же вы были с вашими беспилотниками в ту ночь? Где были все ваши омоны, сейчас перекрывающие выходы туда и сюда, где были ваши войска, сейчас развернутые вдоль улиц, где были эти сотни и сотни мужиков в серо-сизом камуфляже и зеленых униформах, пожирающие уйму народных денег, которые сейчас так старательно, не щадя живота своего, обтягивают цепями мирный марш и преграждают путь к Кремлю?! Где вы были, многочисленные типы в штатском из ФСО, бегающие вдоль колонны, зыркающие глазками, высматривающие крамолу на плакатиках, в ту ночь, когда его убивали? Шатается в сером небе на тонкой руке самодельный плакат с крупными буквами, по-детски обведенными карандашом, плакат-вскрик: «Я офигеваю, мама!»
У молодой женщины рядом со мной вязаная яркая красно-белая шапка. Два белых шнура по бокам, на концах красные помпоны. Сапоги на каблуках. Вот такая она, москвичка с чуть вздернутым носиком. А в руке российский флажок и лист, на обратной стороне пропечатано что-то офисное, а на лицевой она написала от руки, шариковой ручкой, бегло, крупно: «Я Немцов!»
Она не одна такая, есть еще люди, которым пришла в голову эта простая мысль. На плакатиках у них написано: «Я Борис» и «Сегодня мы все Борисы Нeмцовы». Министр иностранных дел Лавров специально летал в Париж, чтобы там пройти по улице в знак скорби по убитым художникам журнала Charlie Hebdo. Там миллион людей шел с плакатиками «Je suis Charlie». А сюда, на московскую набережную, и лететь не надо, можно прийти — но министр не пришел, потому что он выражает сочувствие только жертвам зарубежного терроризма, а жертвам политических убийств в России — не выражает. Сочувствие на вынос, убийство для внутреннего пользования.
Американский посол и европейские послы пришли на мост к месту убийства, и поэтому Европа и Америка, сопереживающие нам в этот страшный час, мне ближе, чем вся эта тупая, трусливая, вороватая, предательская власть, в которой не находится ни одного министра, чтобы прийти и положить цветы на место, где убивали их бывшего коллегу.
Тот, кто развязал кампанию ненависти, убил его. Тот, кто заразил жизнь блатной мерзостью, тот, кто натравил одну часть народа на другую, тот, кто начал войну с братской Украиной, тот, кто в своих речах употреблял фашистские выражения о «национал-предателях», тот, кто устроил травлю и выпустил из грязных подполий сумасшедших и бандитов, чтобы они били антивоенные пикеты и нападали на мирные демонстрации, — тот и убил его. А потом послал телеграмму соболезнования. Ну а что, так и надо. Спецоперация.
Люди несут цветы. Красные и желтые тюльпаны, красные гвоздики, белые астры и очень много роз. С недоумением вдруг вижу, что во всех букетах четное число цветов, это недоумение сознания, которое еще не согласилось со смертью Бориса, не приняло ее. И как это трудно. Он же был живой, единственный живой из всего этого выточенного по единому лекалу дубового и лажового политического класса, живой и веселый, не скрывавший любви к жизни, не носивший масок, не изображавший из себя важняка на кормлении или отца отечества на царствовании. Он не был москвичом, этот сочинский пижон в белых брюках, талантливый физик, прельстившийся жизнью, этот кудрявый нижегородский губернатор — но как же он слился с Москвой, как же он стал своим в этом городе вечной суеты и бессонных ночей, где он жил без охраны на своей Ордынке. И то, что этот высокий человек с легкой сединой в волосах и в свитере с треугольным вырезом, обнажавшем спортивную грудь, которого я столько раз видел на маршах в первом ряду колонн, слился с Москвой, стал навсегда частью Москвы, я понял, когда его убили. Я понял это, когда начался мост и цветы, бесконечные цветы повели меня к месту, где его убили.
Его убили в самом центре моей жизни, потому что я тысячи раз проходил и проезжал по этому мосту. Я наизусть знаю поворот на мост с набережной. Я с Васильевского спуска ходил сюда с дочкой, с женой, с гостями. Я притормаживал всегда на верхушке моста, чтобы успеть увидеть справа белый храм и слева высотку. С этой точки Москва прекрасна. Лестницу я знаю, эту тихую и мирную лестницу, которая навсегда теперь стала лестницей, где его караулили убийцы. Сволочь навсегда испохабила Москву, потому что никогда уже не вымарать из сознания и истории жуткую картину лежащего с задранной рубашкой тела на фоне Василия Блаженного и под радостно светящимися лампочками цветов российского флага.
Это была показательная, публичная казнь человека, который любил жизнь. Это почерк бандитов и гэбни, знающих о своей безнаказанности. Его убили, чтобы нам было страшно. Убили и прикрыли труп телеграммкой соболезнования. Вот скоро Надя умрет, и тогда они пошлют еще одну телеграммку, и расскажут, что ее смерть им тоже невыгодна. Это понимали люди, это понимал человек, поднявшийся на мост с листом бумаги, на котором стояло: «Борис убит. Надя умирает». А бородатый мужчина в старых кроссовках стоял на мосту с плакатом, висящем на груди: «Надя d′Arc».
Цветы, цветы вели меня вверх, туда, где ублюдки стреляли ему в спину. Здоровый, высокий, сильный, атлетичный, он не мог защитить себя. Бориса Немцова убивали в центре Москвы. С видом на Кремль. В горе цветов застрял его портрет, он улыбался. В другой горе цветов сиял белый лист со словом «Борись». Человек с плакатом на двух поднятых вверх руках прошел мимо меня, он просто раскрасил картонку в цвета российского флага и пробил в ней четыре рваные дыры, из которых стекали густые потеки крови. Мужчина с жестким лицом, в куртке, потерянно бродил по мосту, в правой руке у него была картонка со словами «Борис, мы не забудем! Не простим!» и две большие темно-красные розы на длинных стеблях. Было видно с моста, что вся набережная залита морем российских флагов, людское море все текло и текло сюда, на мост.
Борис, ты видишь это?
Видишь эту женщину? Светловолосая, в очках, стильная, красивая, ты бы обязательно посмотрел на нее, да — стоит, держа в руках над головой плакат со словами: «За правду — четыре пули».
Видишь девчонок с листочками, на которых написана твоя дата рождения, и твоя дата смерти, и еще: «Герои не умирают! Бог все видит! Спасибо за пример чести и мужества!»
Видишь двух пожилых женщин, к которым подошло телевидение и которые в гневе кричат в микрофоны и в сторону Кремля, что там засел сумасшедший, который грозит всему миру бомбой, что это позор для нас всех и что надо что-то делать, делать, делать!
И на парапете — стоящего мужчину с черным плакатом, на котором одно слово: «Пора».
Касьянов говорит речь. Ветер с реки бросает седую прядь слева ему на лоб. Он стоит на возвышении с этой некрасиво упавшей прядью и хрипит словами, которые идут не из горла, а откуда-то глубже. «Наш Борис…» Слова трудно даются ему, в нем нет легкости записного оратора, он тащит из себя эти тяжелые, прямоугольные, мучительные слова, тащит с мясом, с кровью, с хрипом.
Вот это место… Оно завалено цветами. Горят свечи. Двое, мужчина и женщина, осторожно проталкиваются туда с красной горящей свечой в руках и ставят ее на асфальт. Свеча будет гореть долго. Над цветами, на синей полицейской загородке, изо всех сил обняв ее пушистыми лапами, висит большой плюшевый медведь.